Старое и новое




НазваниеСтарое и новое
страница9/10
Дата публикации10.05.2014
Размер1.46 Mb.
ТипДокументы
literature-edu.ru > Литература > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

“Необходимо ликвидировать отставание на фронте недопонимания сатиры”. “Фронт недопонимания”! Почему милая и, несомненно, даровитая девушка, едва только вздумала заговорить по-научному, сочла необходимым превратиться в начпупса? Я высказал ей свое огорчение, и она прислала мне такое письмо: “Жаргон, которым вы так возмущаетесь, прививается еще в школе... Университет довершил наше языковое образование в том же духе, а чтение литературоведческих статей окончательно отшлифовало наши перья”. И она совершенно права.

Представьте себе, например, что эта девушка еще на университетской скамье заинтересовалась поэмой Некрасова “Кому на Руси жить хорошо” и, раскрыв ученую книгу, прочитала в ней вот такие слова:

“Творческая обработка образа дворового идет по линии усиления показа трагизма его судьбы...” Тут и вправду можно закричать караул. Что это за “линия показа” и почему эта непонятная линия ведет за собою пять родительных падежей друг за дружкой: линия (чего?) усиления (чего?) показа (чего?) трагизма (чего?) судьбы (кого?)?

И что это за надоедливый “показ”, без которого, кажется, не обходится ни один литературоведческий труд? “Показ трагизма”, “показ этого крестьянина”, “показ народной неприязни”, “показ ситуации” и даже “показ этой супружеской четы”.)

Нужно быть безнадежно глухим к языку и не слышать того, что ты пишешь, чтобы создать эту чудовищно-косноязычную фразу. Дальше девушка читает о том, что:

“Островский проводит линию отрицания и обличения”, а Некрасов “идет по линии расширения портрета за счет внесения сюда...” И в конце концов ей начинает казаться, что это-то и есть настоящий научный язык!

Да и не может она думать иначе. Ведь чем больше подобных оборотов и слов она внесет в свои зачетные работы на любую историко-литературную тему, тем больше одобрений получит она от тех, кто руководит ее умственной жизнью. Потому что и сами руководители в той или иной степени питают пристрастие к этому псевдонаучному слогу и употребляют его даже тогда, когда он приводит к полнейшей бессмыслице.

Вот, например, каким слогом пишут методисты, руководящие работой педагогов:

“Мы убедились, что знания (чего?) динамики (чего?) образа (кого?) Андрея Волконского (кого?) учащихся (чего?) экспериментального класса оказались...” и т.д. [ М. А. Беляев, Опыт экспериментального изучения образа Андрея Волконского. “Известия Академии педагогических наук РСФСР”, вып. 109, 1959, стр. 153-154.]. Снова пять родительных падежей в самой дикой, противоестественной связи!

Прочтите эту нескладицу вслух, и вы увидите, что, помимо всего, она вопиюще безграмотна, ибо слово учащихся поставлено не там и не в том падеже.

Если бы я был учителем и какой-нибудь школьник десятого класса подал мне свое сочинение, написанное таким отвратительным слогом, я был бы вынужден поставить ему единицу.

Между тем это пишет не ученик, это пишег ученый, и не где-нибудь, а в “Известиях Академии педагогических наук РСФСР”, и цель его статьи— внушить педагогам-словесникам, как они должны учить учеников наилучшему обращению со словом.

Оказывается, этому профессиональному словеснику все еще осталось неведомо правило, запрещающее такие длинные цепи родительных.

С творительным канцелярского стиля дело обстоит еще хуже. Казалось бы, как не вспомнить те yасмешки над этим творительным, которые так часто встречаются у старых писателей.

У Писемского:

“Дело о влетении и разбитии стекол вороною ...” У Герцена: “Дело... об изгрызении плана оного мышами...” У Чехова: “Объявить вдове Вониной, что в неприлеплении ею шестидесятикопеечной марки...” и т. д. (IV, 240). Я не удивился бы, встретив такой оборот в каком-нибудь нескладном протоколе, но может ли словесник, учитель словесников, говоря о величайшем произведении русского слова, ежеминутно прибегать к этой форме? “Особенности изображения Л.Н. Толстым человека...”

“Полное представление (!) ими портрета”.

В умной книге, посвященной детскому языку (языку!), то и дело встречаются такие конструкции: “Овладение ребенком родным языком”.

“Симптом овладения ребенком языковой действительностью” [ Д. Б. Эльконин. Развитие речи в дошкольном возрасте, 1958, стр. 62 и 63.].

Между тем нынче не всякий управдом рискнет написать приказ: “О недопущении жильцами загрязнения лестницы кошками”. А литераторы без зазрения совести пишут: “Освещение Блоком темы фараона”,

“показ Пушкиным”, “изображение Толстым”.

И даже: “Овладение школьниками прочными навыками” (!!!) [ “Русский язык в школе”, 1953, № 4.]. Как-то даже совестно видеть такое измывательство над живой русской речью в журнале, носящем название “Русский язык в школе” и специально посвященном заботам о чистоте родного языка. Казалось бы, человек, который позволил себе написать “овладение школьник ами прочн ыми навык ами ”, уже из-за одной этой строчки лишается права поучать правильной речи других. Ведь даже пятиклассники знают, что скопление творительных неизбежно приводит к таким бестолковейшим формам: — Картина написана масл ом художник ом .

— Герой награжден орден ом правительств ом .

— Он назначен министр ом директор ом  [ Б. Н. Головин, О культуре русской речи. Вологда, 1956, стр. 96. См. также обычные газетные формулы: “злоупотребление тов. Прудкиным своим служебным положением” и т. д. ].

Но это нисколько не смущает убогого автора. Он храбро озаглавил свою хромую статейку: “За дальнейший подъем грамотности учащихся”, и там, нисколько не заботясь о собственной грамотности, буквально захлебывается милыми ему административными формами речи: “надо отметить”, “необходимо признать”, “приходится снова указывать”, “приходится отметить”, “особо надо остановиться”, “следует особо остановиться”, “необходимо указать”, “необходимо добавить”, “необходимо прежде всего отметить”, “следует иметь в виду” и т. д. [“Русский язык в школе”, 1953, № 4.].

И все это зря, без надобности, ибо каждый, кто берет в руки перо, как бы заключает молчаливое соглашение с читателями, что в своих писаниях он будет “отмечать” только то, что считает необходимым “отметить”. Иначе и Пушкину пришлось бы писать:

Надо отметить, что в синем небе звезды блещут,

Необходимо сказать, что в синем море волны хлещут,

Следует особо остановиться на том, что туча по небу идет,

Приходится указать, что бочка по морю плывет.

Охотно допускаю, что в официальных речах такие обороты бывают уместны, да и то далеко не всегда. Но каким нужно быть рабом канцелярской эстетики, чтобы услаждать себя ими в крохотной статейке, повторяя чуть ли не в каждом абзаце, на пространстве трех с половиной страничек: “необходимо остановиться”, “.необходимо признать”. Человек поучает других хорошему литературному стилю и не видит, что его собственный стиль анекдотически плох. Чего стоит одно это “остановиться на”, повторяемое, как узор на обоях. Теперь этот узор в большом ходу.

“Остановлюсь на вопросе”,

“остановлюсь на успеваемости”,

“остановлюсь на недостатках”,

“остановлюсь на прогулах”,

и на чем только не приходится останавливаться кое-кому из тех, кто не дорожит русским словом!” — меланхолически замечает современный лингвист Б.Н. Головин.

Так же канцеляризировалось слово вопрос: “тут, — говорит тот же автор, —

и “осветить вопрос”,

и “увязать вопрос”,

и “обосновать вопрос”,

и “поставить вопрос”,

и “продвинуть вопрос”,

и “продумать вопрос”,

и “поднять вопрос” (да еще “на должный уровень” и “на должную высоту”!)...

Все понимают, что само по себе слово “вопрос”, — продолжает ученый, — не такое уж плохое. Больше того: это слово нужное, и оно хорошо служило и служит нашей публицистике и нашей деловой речи. Но когда в обычном разговоре, в беседе, в живом выступлении вместо простого и понятного слова “рассказал” люди слышат “осветил вопрос”, а вместо “предложил обменяться опытом” — “поставил вопрос об обмене опытом”,, им становится немножко грустно” [ Б. Н. Головин, О культуре русской речи. Вологда, 1956, стр. 44-45.].

Головин говорит об ораторской речи, но кто же не знает, что все эти формы проникли и в радиопередачи, и в учебники русской словесности, и даже в статьи об искусстве.

Так же дороги подобным приверженцам канцелярского слога словосочетания: “с позиций”, “в деле”, “в части”, “в силу”, “при наличии”, “дается”, “имеется” и т. д.

“Упадочнические настроения имеются у многих буржуазных поэтов”.

“В первоначальном наброске имелась радужная картина косьбы”.

“Мужик в этой поэме Некрасова дается человеком пожилым”.

“Фадеевым в его романе даются образы советской молодежи”.

“У Пушкина Онегин дается большим повесой”.

“С позиций писателя, проводившего линию отрицания и обличения”.

“В силу слабости его мировоззрения”.

Сила слабости! Право, это стоит “линии отсутствия”. Вы только вчитайтесь внимательнее в эти фантастические строки:

“Журнал предполагает расширить свою тематику за счет более полного освещения вопросов советского государственного строительства” - такое объявление напечатал в 1960 году один сугубо серьезный ученый журнал [Печатное обращение к читателям журнала “Советское государство и право” (в конце 1960 года).].

Для всякого, кто понимает по-русски, это значит, что журнал вознамерился наотрез отказаться от полного освещения одного из наиболее насущных вопросов нашей общественной жизни. Ведь если первое дается за счет чего-то второго, это значит, что второе либо сокращено, либо вовсе отсутствует. Между тем ученый журнал и не думал хвалиться перед своими подписчиками, что он сузит, сократит или даже вовсе выбросит одну из самых животрепещущих тем современности! Он, очевидно, хотел выразить прямо противоположную мысль. Но его подвело, как и многих других, слепое пристрастие к канцелярскому слогу.

“Линия отсутствия”, “фронт недопонимания”, “полоса застоя”, “показ Пушкиным”, “показ Достоевским”, “поскольку”, “задание”, “за счет” и пр. Мудрено ли, что, когда студентка кончает свой вуз и выходит на литературное поприще, у нее до того притупляется слух к языку, что она начинает создавать вот такие шедевры чиновничьей речи:

“Развивая свое творческое задание (?), Некрасов в отличие (?) от Бартенева дает (?) великого поэта (так и сказано: “дает великого поэта”. — К.Ч. ) и здесь, в окружении сказочного ночного пейзажа, работаю щим (так и сказано: “дает поэта работающим”. — К.Ч. ) и сосредоточенно думаю щим, имею щим сложную волнующую жизнь (так и сказано: “имеющим жизнь”. — К.Ч. ) , как-то соотносящуюся с жизнью народа — не случайно так выпукло и рельефно, сразу же за раскрытием только что названной особенности образа Пушкина, воспроизводится Некрасовым татарская легенда о трогательной дружбе русского поэта со свободной певческой (?!?) птичкой-соловьем” [К истории создания образа Пушкина в поэме Некрасова “Русские женщины”. “Ученые записки Ивановского педагогического института”, т. VI, стр. 112. Некоторые примеры я заимствую из учебников, относящихся к началу 50-х годов, но ведь поколение, которое действует ныне во всех сферах общественной жизни (в том числе и педагоги), формировалось именно теми учебниками.]. Прочтите эту околесицу вслух (непременно вслух!), и вы увидите, что я недаром кричу караул: если о гениальном поэте, мастере русского слова, у нас позволяют себе писать и печатать такой густопсовый сумбур — именно потому, что он весь испещрен псевдонаучными (а на самом деле канцелярскими) фразами, значит нам и вправду необходимо спасаться от этой словесной гангрены.

Мало найдется охотников продираться через густой и колючий бурьян мертвых, затасканных фраз, словно списанных из какой-нибудь чиновничьей ведомости. Люди пишут о величайших художниках, о красоте и силе их поэтической речи и даже не догадаются предъявить к своей собственной речи хоть какие-нибудь, хоть самые минимальные требования. Как может человек услышать речь поэта, если он не слышит даже своей собственной речи и выкамаривает вот такие периоды:

“Совершенно несомненно, что и с точки зрения реакционной периодики, и с точки зрения титулованных охранителей, и с точки зрения передового читателя 40-х годов, словом, и с точки зрения врагов, и с точки зрения друзей...” и т. д. и т. д. Подобно тому как моя вагонная собеседница, называя рощи и перелески “зеленым массивом”, воображает, будто речь ее стала “культурнее”, так и многие авторы, отдавая предпочтение всем этим “по линии отсутствия”, “за счет внесения”, “наличие реалистических черт”, “творческое задание”, “показ”, “на фронте недопонимания”, “с точки зрения” (повторенное пять раз), считают такие канцеляризмы неотъемлемой принадлежностью ученого слога.

И кто из нас не знает редакторов, которым всякие канцеляризмы эстетически милы.

В предисловии к одной своей книге я позволил себе сказать: “Эта книга...” Редактор зачеркнул и написал: “Настоящая книга...”

И когда я возразил против этой поправки, он сию же минуту предложил мне другую: “Данная книга...”

И мне вспомнилось в тысячный раз гневное восклицание Чехова:

“Какая гадость чиновничий язык. «Исходя из положения», «с одной стороны...», «с другой стороны», и все это без всякой надобности. «Тем не менее», «по мере того» чиновники сочинили. Я читаю и отплевываюсь... Неясно, холодно и неизящно: пишет, сукин сын, точно холодный в гробу лежит”.Замечание Чехова относится исключительно к казенным бумагам, но кто же может объяснить, почему авторы, которые пишут о литературных явлениях старого и нового времени, обнаоуживают такое пристрастие к этому “неясному, холодному и неизящному” стилю, связывающему их по рукам и ногам? Ведь только эмоциональной, увлекательной, взволнованной речью могли бы они передать — особенно школьникам — то светлое чувство любви и признательности, какое они питали всю жизнь к благодатной поэзии Пушкина. Потому что дети до конца своих дней возненавидят творения Пушкина и его самого, если вы вздумаете беседовать с ними на таком канцелярском языке, каким пишутся казенные бумаги. “Показ Пушкиным поимки рыбаком золотой рыбки, обещавшей при условии (!) ее отпуска в море значительный (!) откуп, не использованный вначале стариком, имеет важное значение (!)... Повторная встреча (!) с рыбкой, посвященная вопросу (!) о новом корыте...” Эта убийственно злая пародия блистательного юмориста Зин. Паперного хороша уже тем, что она почти не пародия: именно таким языком протоколов и прочих официальных бумаг еще недавно принято было у нас говорить в учебниках, брошюрах, статьях, диссертациях о величайших гениях русской земли.

Когда Паперный сочинял “поимку рыбаком” и “отпуск в море”, ему и в голову яе приходило, чтэ для педагогов написана ученая книга, где о том же стихотворении Пушкина говорится вот такими словами:

“...в “Сказке о рыбаке и рыбке” А.С. Пушкин, рисуя нарастающее чувство гнева “синего моря” против “вздурившейся” старухи в форме вводных предложений...”. “При второй “заявке” старухи...”, “С ростом аппетита “проклятой бабы” растет реакция синего моря”. Так и напечатано: “реакция синего моря”. Чем же это лучше “показа поимки” и “вопроса о новом корыте”?

V

Но это еще не все. Главная беда заключается в том, что канцелярская речь по своей ядовитой природе склонна отравлять и губить самые живые слова. Как бы ни было изящно, поэтично и выразительно слово, чуть только войдет оно в состав этой речи, оно совершенно утрачивает свой первоначальный человеческий смысл и превращается в нудный шаблон.

Мы только что видели: даже слово борьба. едва оно сделалось примелькавшимся словом, употребляемым буквально на каждом шагу, утратило первоначальную свою динамичность, и им стали пользоваться как дешевым шаблоном даже те, кто уклоняется от всякой борьбы.

Так же канцеляризировалось слово протест— конечно, не везде, не для всех, но, во всяком случае, для множества школьников, которые уже давно заприметили, что без этого слова немыслимо ни одно из школьных сочинений.

— Ничего, не впервые, изловчусь как-нибудь! — сказал мне десятиклассник, признавшийся, что совсем не читал Гончарова, о котором ему завтра предстоит написать сочинение. — Главное, чтоб было побольше протестов. Я так и напишу непременно: “Гончаров в своих романах протестовал против...” Уж я придумаю против чего.

Любое слово, даже, казалось бы, самое ценное, и то рискует превратиться в истертый шаблон, не вызывающий ни малейших эмоций, если его станут применять слишком часто и притом механически.

Это произошло, например, с такими словами, как яркий и ярко.

Я знаю учебник по литературе для девятого класса, где говорится, что такой-то писатель дает такие-то “яркие образы”, а такой-то “ярко отражает такую-то психику”, а у такого-то “ ярко обрисован такой-то характер” и “ярко выявлены такие-то черты”, а такой-то “ярко показал”, а такой-то и сам по себе есть “яркий выразитель” чего-то.

Мудрено ли, что уже на пятой странице эта “яркость” начинает ощущаться как “тусклость”, а на шестой окончательно гаснет, и мы остаемся во тьме, ибо кто же не почувствует, что за этим механически повторяющимся стертым клише скрывается равнодушие ленивых умов, даже не пытающихся сказать о замечательных русских писателях свое собственное, свежее, от сердца идущее слово.

Боже меня сохрани восставать против слова “яркий”! Это чудесное, яркое слово. Но даже оно умирает, когда становится примелькавшимся термином под пером у равнодушных писак.

Такому же омертвению подверглось у них, например, слово волнующий, ибо стало уже закоренелой привычкой повторять это слово на десятках страниц: “таков этот волнующий образ”, “таков этот волнующий гимн природе”, “волнующий показ его 'несчастий”. От механического повторения и этот отличный эпитет в конце концов перестает ощущаться.

Таким же омертвелым эпитетом стало, например, очень неплохое слово сочный: “ сочный язык”, “сочный образ”, “фантастическое у Некрасова так сочно”, “Погорельский сочно передавал быт и нравы...”, и глядишь: через две-три страницы даже слово сочный засохло.

Рецензент “Нового мира” А. Липелес, сурово осудив тот бездушный жаргон, на котором написана одна из подобных литературоведческих книг, приходит к заключению, что такие книги “убивают всякий интерес к своему предмету” ["Новый мир», 1961, № 5, стр. 257.].

Боюсь, что дело обстоит гораздо хуже. Потерять интерес — полбеды. Несчастье заключается в том, что эти книги нередко внушают читателям ненависть к тому, что они хотят восхвалять. Так как ничего, кроме злой тоски, не может вызвать литературоведческий опус, в котором из страницы в страницу мелькают такие слова:

“В повести показаны...”,

“в этой сцене показаны”,

“писатель без прикрас показал”,

“Горький показал”,

“М.Шолохов показал”,

“Фадеев показал”, и еще раз “Фадеев показал”,

“Автор стремится показать”,

“Это панорама, показывающая”,

“В «Брусках» ярко показан” и т. д., и т. д., и т. д.

Когда же все эти показал, показал, показал примелькаются, как еловые шишки, автор для разнообразия вводит словечко раскрыл: “Фурманов блестяще раскрыл...”,

“Фадеев раскрыл...”,

“(Автор) в своих заметках раскрыл...”,

“Образ Бугрова... раскрыт Горьким...”

Отнимите у подобного автора его показал и раскрыл, и у него ничего не останется. Требовать у него вдохновения, сердечного жара, новаторства, страсти — все равно, что требовать их у вяленой воблы. Его нищенски бедный словарь только и пригоден для регистрации всех этих раскрыл и показал, а если попадется ему под перо такое колоритное выражение, как сгусток энергии, он делает шаблон и из него: “Васса Железнова изображена как сгусток энергии.

“Степан Кутузов выглядит (?) сгустком энергии”  [ А. Турков, Раскрыл... показал. // “Вопросы литературы”, 1960, № 5, стр. 62-65.].

Критик Андрей Турков рассматривает эту книгу как некую забавную редкость. К сожалению, это не так. Беру сочинение десятиклассника Миши Л-на “Молодогвардейцы — типичные представители советской молодежи” и там с глубочайшею скорбью читаю: “В образе Олега Кошевого показан... Автор показал наших советских людей... Однако в первом издании была недостаточно ярко показана... Теперь в романе показана. .. Фадеев глубоко раскрыл... Он показал типичные черты... Фадеев с большой теплотой показывает...”  и так дальше, и так дальше. Сочинение вполне удовлетворило учительницу и получило наивысшую оценку.

И вот сочинение отличницы Мины Л-ской о “Поднятой целине”, тоже оцененное пятеркой.

“М. Шолохов отлично показал... Он показал нам, как... Писатель отлично показал нам классовую борьбу... Он показал нам столкновение лицом к лицу... М. Шолохов в особенности хорошо показал нам казаков, которые... Автор при помощи этого образа указывает, что... Книга показала нам, как, преодолевая все препятствия...” и т. д. и т. д. Показал и раскрыл, и еще показал, и еще, и еще.

Да и все прочие слова — до чего они скудны! Словно исчез, позабылся весь русский язык с его великолепным богатством разнообразнейших слов, и уцелели только два-три десятка стандартных словечек и фраз, которые и комбинируются школьниками, нередко при поддержке учителя.

В такой же шаблон превратилась и другая литературная формула: “сложный и противоречивый путь”. Если биографу какого-нибудь большого писателя почему-либо нравятся его позднейшие вещи и не нравятся ранние, биограф непременно напишет, что этот писатель “проделал сложный и противоречивый путь”. Идет ли речь о Роберте Фросте, или о Томасе Манне, или об Уолте Уитмене, или об Александре Блоке, или об Илье Эренбурге, или о Валерии Брюсове, или об Иване Шмелеве, или о Викторе Шкловском, можно предсказать, не боясь ошибки, что на первой же странице вы непременно найдете эту убогую формулу, словно фиолетовый штамп, поставленный милицией в паспорте: сложный и противоречивый путь  [В последнее время к этим словесным стандартам присоединилась формула: “в целях художественной выразительности”: “Гоголь в целях художественной выразительности...”, “Короленко в целях художественной выразительности...”, “Шишков в целях художественной выразительности...” ].

Повторяю: я не настолько безумен, чтобы восставать против этих словосочетаний и слов. Каждое из них вполне законно и правильно, и почему же не воспользоваться ими при случае? Но горе, если в своей массе, в своей совокупности они определяют собою стиль многих книг и статей, являются, так сказать, доминантами этого литературного стиля! Горе, если признаком научности исследований о том или ином из великих художников слова будет этот якобы научный, а на самом деле канцелярский жаргон, весь насыщенный шаблонными словами. Не отпугиваем ли мы читателей от наших книг и статей именно этим казенным жаргоном?

Ведь литературоведение не только наука, но в значительной мере искусство. Главное в этом искусстве — язык, щедрый, изощренный и гибкий. И чтобы дать литературный портрет того или иного писателя, дать характеристику его творческой личности — будет ли это Герцен, Грибоедов, Крылов или Александр Твардовский — требуется богатейшая лексика, изобилующая разнообразными красками. Здесь с такими словечками, как “яркий”, “волнующий”, “сочный” (если даже прибавить к ним “показал” и “раскрыл”), далеко не уедешь. Не помогут тебе и такие трафаретики, как: “с исключительной силой”, “с исключительной любовью”, “с исключительной смелостью”.

Здесь стандартная фразеология особенно немощна, потому что на страницах твоей статьи или книги придется же тебе процитировать того гениального мастера, о котором ты пишешь, и контраст между его обаятельным стилем и стилем твоих штампованных, казенных сентенций покажется читателю особенно разительным.

Повторяю: если бы школы и вузы поставили себе специальную цель-отвадить учащихся от нашей бессмертной и мудрой словесности, они не могли бы достичь этой цели более верными и надежными средствами.

А язык наших радиопередач, раздающийся изо дня в день во всех поселках, деревнях, городах!  *

Сегодня, например, я шестой раз слышу по радио такие слова: «Трудовыми успехами встречают знаменательную дату труженики района» (области, города, фабрики, завода, колхоза). Здесь что ни слово, то штамп. Слушаешь такое, и труженики, о которых говорит диктор, начинают казаться какими-то механическими фигурами, превращаются в безликую толпу статистов. А ведь речь идет о разных — и прекрасных — людях, о разных — и прекрасных — делах!

Почему в газетных статьях и радиопередачах Николай Мамай становится похожим на Валентину Гаганову, а она, в свою очередь, на Терентия Мальцева, как будто это штампованные детали, а не люди, каждый из которых — неповторимое чудо?!

Штамп так прочно вошел в наш язык, что мы перестаем его замечать-вот в чем самая большая беда. Случилось так, что однажды ко мне один за другим пришли три моих бывших однокурсника — теперь все они журналисты — и каждый попросил напечатать на машинке его небольшую статью. Они писали не об одном и том же: один — о моряках, другой — о практике студентов, третий— о рыбачьей артели. Но все три статьи начинались одинаково:

«Сурово плещут свинцовые волны Балтийского моря...»

Казалось бы, что здесь плохого? Все на месте, никаких нарушений грамматики, даже «художественно». Но ведь этими словами начинались уже десять, двадцать, сорок статей, так или иначе связанных с морем!

Если профессиональный журналист не замечает, что он пишет штампами, то чего можно требовать от стенгазет? И вот оказывается, что в школе, в поликлинике, на фабрике, в универмаге висят стенгазеты с совершенно одинаковыми статьями, написанными «как полагается», то есть штампами.

Каждый, кому приходилось читать те сотни читательских писем, которые ежедневно приходят в редакции газет и журналов, знает, как трудно бывает добраться до смысла многих писем, понять, что хотел сказать автор, — таким чудовищным канцелярским языком пишут люди. А ведь говорят они иначе! Но когда принимаются писать в газету да еще о чем-то очень важном в их жизни, то стараются приблизить свой язык к тому, какой они привыкли видеть на страницах печатного органа” [ Н. Долинина, Маскарад слов. Статья в “Известиях” от 29 ноября 1960 года.].

Статья написана умной и наблюдательной женщиной, чуткой к красоте родного слова, и когда читаешь статью, хочется обратиться к педагогам, писателям, школьникам и даже надгробным ораторам с самой настойчивой, пламенной просьбой:

— Пожалуйста, говорите по-своему, своим языком. Избегайте трафаретов, как заразы. Ибо словесный трафарет есть убийство души, он превращает человека в машину, заменяет его мозги — кибернетикой. А если у школьников из-за канцелярской фразеологии, все еще процветающей во многих классах, мозги уже слишком засорены всевозможными “линиями показа”, “яркими раскрытиями образов”, научите их преодолеть этот вздор, замутивший их мысли и чувства.

Правда, это дело нелегкое, и надеяться на быстрый успех невозможно.

“Однажды, — рассказывает та же учительница, — я устроила на уроке литературы нечто вроде старой игры — “барыня прислала туалет”. Только вместо запрещенных в этой игре слов мы договорились обходиться в рассказе о литературном произведении без “типичного представителя”, “образа”, “является” и т. д. Один за другим выходили к доске нормальные, умные юноши и девушки и, споткнувшись на первой же фразе, под общий хохот возвращались на место. Я видела: ребятам не только смешно, но и стыдно. Они искренне хотят найти какие-то другие, точные и сильные, свои собственные слова, но у них ничего не получается.

Сколько сил и времени нужно потратить учителю, чтобы преодолеть эту инерцию штампа, уже воспитанную в ученике — не только в старшекласснике-в семилетнем!”

К сожалению, есть немало педагогов, которые не только не преодолевают эту “инерцию штампа”, а, напротив, всячески содействуют ей. Ибо пятерка часто достается тому школяру, который при помощи удачной подтасовки навязанных ему трафаретов изложит наиболее гладко и “правильно” зазубренные им штампы учебников. Свежему, искреннему, самобытному чувству, свежей (пусть и “еретической”) мысли нелегко пробиться сквозь все эти мрачные “показы” и “линии”.

Мне случалось бывать на уроках, где автоматизм речи доведен до предела: ни одного свежего, живокровного, небанального слова. И я с огорчением видел, что есть еще у нас учителя, которые сплошь и рядом питаются только шаблонами — и не могут не питать ими учащихся. Между тем автоматизм баюкает, усыпляет сознание. Что же удивительного, что с теми именами, которые украсили всю нашу жизнь, с именами Пушкина, Гоголя, Герцена, Толстого, Достоевского, Чехова, у множества школьников связана беспросветная скука? Эти величайшие гении русской земли кажутся им нудными, глубоко неинтересными личностями, которые только затем и существовали на свете, чтобы учебники могли плести вокруг них унылую свою канитель, состоящую из затасканных слов. Нужно было сильно стараться, чтобы впечатлительных, пытливых советских подростков отвадить от “Ревизора” и “Медного всадника”, но чего не сделает рутина чиновничьей речи! В том и заключается ее “страшная сила”, что она убивает решительно все, в чем есть задушевность, человечность, поэзия.

Никогда не забуду тот горестный случай, который мне довелось наблюдать.

Старик привел в детскую библиотеку четырнадцатилетнего внука и в разговоре со мною посетовал, что тот питает слишком большое пристрастие к приключенческой литературе о шпионах.

Внук гневно взметнул на него свои черные красивые глаза:

— А ты что думаешь, я тебе Пушкина читать буду!

Я рассказал об этом случае в газете и получил от одной учительницы такое письмо, в котором слышится слишком уж горькое чувство.

“...Нельзя, — говорится в письме, — больше ни одного года терпеть существующий у нас стиль преподавания русской литературы. Если бы вы почитали сочинения выпускников — не одно, а в массе! Страшно становится: “образы”, “представители”, “проходят красной нитью”, “гневный протест” и т. д. А поговоришь с человеком, он и произведения, оказывается, не читал, о котором только что так бойко отзывался.

Не вредит ли навязчивое, слишком усердное толкование, пресловутое “анализирование” русских стихов, рассказов, поэм, повестей? Не полезнее ли для ребят просто побольше их читать, может быть, с помощью умного старшего друга?

Получается, что между Пушкиным и четырнадцатилетним мальчуганом стоит какой-то страшно тусклый и бездушный посредник, взявший на себя роль переводчика. Почему мы не доверяем поэтам, художникам слова? Ведь художественное произведение тем и замечательно, что доводит какую-то идею до глубин нашего сознания. Кто лучше Льва Толстого скажет мне то, что он “хотел сказать”? Учителя очень часто обращаются к ученикам с общей формулой: “писатель своим произведением (или этими словами) хотел сказать...” Хотел да не мог: не хватило, стало быть, ума и таланта. А вот учебник сейчас вам все растолкует.

Слишком далеко зашел в школе отрыв “литературы” от текстов, от самой литературы. Дети, подростки, юноши, по-моему, должны прежде всего знать стихи Пушкина, а уж во вторую очередь — о стихах Пушкина”.

Нужно, чтобы эта чудесная мысль, такая простая и ясная, была непременно усвоена всеми преподавателями нашей словесности — мысль о том, что сам Пушкин гораздо важнее, ценнее, нужнее, чем целый батальон методистов, которые, словно специально для школьных шпаргалок, навязывают детям готовые формулы: что именно “раскрыл” он в “Онегине” и что “показал” в “Полтаве”.

Непосредственное, прямое, эмоциональное восприятие того или иного произведения поэзии должно предшествовать всяким учительским мудрованиям над ним.

“Я бы очень хотел, — сказал Александр Твардовский в своей замечательной речи на Всероссийском съезде учителей, — я бы очень хотел, чтобы наши школьники, читая роман или повесть, не “анализировали” бы их с карандашом в руках, а отдавались бы процессу чтения, как процессу радостного общения с книгой ” [ Александр Твардовский,  Статьи и заметки о литературе. М., 1961, стр. 210. (Подчеркнуто мною. — К.Ч. )]. “Радостное общение с книгой” — в сущности, только оно и влияет на душевную жизнь учащихся.

Что же касается того анализа, о котором иронически упоминает Твардовский,-кому же неведомо, что во многих случаях этот анализ представляет собой чистейшую фикцию!

Ведь в учебнике наперед декретировано, что школьнику полагается думать о Лермонтове, и что — о Маяковском, и что — о Некрасове. Зазубри все эти готовые формулы, и ты будешь освобожден от нелегкой обязанности самостоятельно мыслить. Весь производимый тобою “анализ” сведется к механическому повторению вызубренного.

Как и всякая схоластика, эта преподаваемая в школах “словесность” догматична по самому своему существу. Между тем именно теперь, когда весь педагогический процесс совершается под лозунгом приближения школы к жизни, особенно дикими кажутся мне эти догматичные методы изучения одной из самых жизненных и жизнелюбивых литератур человечества, вся сила которой в ее органическом слиянии с действительностью.

Поэтому так радуют дружные требования передовых педагогов, настаивающих, чтобы этой унылой догматике был положен конец. Их требования достаточно громко звучат на страницах журнала “Литература в школе” (кстати сказать, очень живого и дельного).

Вот что пишет, например, в этом журнале учительница Ф.Красухина (Кострома) о преподавании словесности:

“Так как мы имеем дело с искусством, то необходимо, чтобы оно взволновало учащихся, чтобы они восприняли его раньше всего сердцем, а потом уж головой...” ["Литература в школе", 1961, № 3, стр. 53.]. Учитель Ю. Недоречко (Таганрог): “Чтобы приготовить учащихся к жизни и практической деятельности, нужно научить их самостоятельности суждений” ["Литература в школе", 1961, № 3, стр. 57.]. О том же говорят и руководители тридцати районных методических объединений Орловской области: “Признавая необходимость борьбы со схематизмом, догматикой, вульгарным социологизмом в методике и практике школьного преподавания литературы, участники совещания считают, что изучение произведений должно углублять непосредственно эмоциональное восприятие” ["Литература в школе", 1961, № 4, стр. 65-66.].Все педагоги, выступающие в этом журнале, — все в один голос требуют, чтобы классные сочинения школьников были творческими.

Учительница К.Р. Лапина (г. Нижний Тагил) говорит:

“Школа раньше всего должна научить излагать свое, а не чужое. Вот почему нужны сочинения творческие” ["Литература в школе", 1961, № 4, стр. 67.] . Учитель Б.И. Степаншин (Львов): “Сочинения на аттестат зрелости должны быть подлинно творческими” ["Литература в школе", 1961, № 4, стр. 68.]. Вообще, когда перелистываешь этот журнал, проникаешься твердой уверенностью, что старые, закостенелые методы преподавания словесности, осужденные передовой педагогической мыслью, уже недолго просуществуют у нас. Лучшие педагоги страны вынесли им смертный приговор. И этих лучших — великое множество. Они всей душой откликнулись на призыв о перестройке школы и дружными усилиями покончат с бездумной зубрежкой готовых схематических формул, со стандартной канцелярской фразеологией учебников, со всей той унылой скучищей, какую нагоняли на школьников старые учебные методы.

Известный московский педагог С.Л. Айзерман так и озаглавил свою статью — "Творческие работы учащихся”. В ней он требует, чтобы в этих работах дети высказывали “ свои, а не книжные мысли”. Нужно, пишет он, чтобы “ничто не сковывало творческую инициативу (детей), не ограничивало ее рамками каких-либо лексических или грамматических требований”. Статья заканчивается такими словами:

“Открывать глаза и окрылять сознание — вот задача всех школьных уроков, и язык должен служить этим задачам в максимальной степени”, — это было написано М.А. Рыбниковой два десятилетия назад, но, к сожалению, и до сих пор работа над языком не осознана нами как работа воспи тательная. А пора, давно пора это сделать. Голос общественности, звучащий со страниц газет и журналов, лишний раз об этом напоминает” ["Русский язык в школе", 1961, № 3, стр. 65-70.]. Конечно, не все педагоги принадлежат к этому передовому отряду. Есть еще немало отсталых, придерживающихся рутинных приемов. С гневом пишет о них одна новосибирская молодая учительница М. С. Т.: “Я-то знаю, какие учителя литературы выходят из наших вузов. Видела их в действии. После урока одной учительницы о “Евгении Онегине” месяц не могла опомниться: хотелось куда-то бежать, кричать: “Люди, что вы делаете?! Остановитесь!”

Лучше совсем не преподавать литературу, чем так ее преподавать (как, например, эта учительница). Но учительница только послушно и в меру своих способностей “осуществляла” методическую разработку.

Литература, как известно, воспитывает. При современном стиле и мастерстве ее преподавания — во многих случаях — она воспитывает пустомель, фразеров, а порой и ханжей, формалистов, начетчиков, бюрократов. Девушка с ясным взглядом достает из чулка шпаргалку на тему «Хочу быть похожей на Павку Корчагина», а другая списывает у соседки: «Мой любимый литературный герой»...

Во всяком случае, нельзя сомневаться, что на язык молодежи принятый стиль изучения литературы оказывает дурное влияние. Отвлеченная лексика учебников, сложные синтаксические конструкции часто не находят опоры в речи 15-16-летних подростков: они начинают пользоваться ими, не понимая. Переносное употребление, предвосхищая буквальное, не обогащает речи, а только засоряет ее.

Оттого-то так часто случается, что родной язык и родная литература для молодого человека порой труднее высшей математики, а сочинения при поступлении в вуз — какое-то пугало”.

Около года назад пришел в библиотеку молодой человек лет шестнадцати и попросил деловито:

— Не можете ли вы подобрать для меня материал: “За что я люблю Тургенева?”

— Какой тут материал? — сказал я. — Это дело вашего личного вкуса. Не спрашиваете же вы у меня материалов для объяснения вашей любви... ну, хотя бы к футболу.

— Так ведь футбол я люблю в самом деле, а Тургенева...

Вот до чего довели наших талантливых школьников те далекие от жизни схоластические методы преподавания словесности, которые, как мы видим, горячо ненавистны лучшим учителям и учащимся. Теперь их осудила вся общественность, и — я верю — возврата к ним нет и не будет  * .

Пусть мутный и тусклый жаргон станет табу для всех педагогов-словесников. Пусть они попытаются говорить с учениками о великих литературных явлениях образным, живым языком. Ведь недаром же сказал Чехов, что “учитель должен быть артист, художник, горячо влюбленный в свое дело”. Канцеляристы же, строчащие реляции о вдохновенных художниках слова, должны быть уволены по сокращению штатов и пусть занимаются другими профессиями.

Никому не уступлю я своей многолетней любви к педагогам. Если неграмотная старая Русь в такие сказочно короткие сроки сделалась страной всеобщей грамотности, здесь бессмертная заслуга советских учителей и учительниц. Их тяжкий и такой ответственный труд требует от них неослабного, непрерывного творчества, постоянного напряжения всех сил.

К сожалению, требования, которые еще так недавно предъявлялись к ним школьной программой, не давали развернуться их талантам. От живой жизни она нередко уводила их в область отвлеченной схоластики.

Теперь этой схоластике приходит конец. После опубликования Закона об укреплении связи школы с жизнью прежние методы преподавания словесности стали немыслимы.

“Я думаю, — сказал на Всероссийском съезде учителей Александр Твардовский, — я даже убежден, что именно эта перестройка (всей системы школьного дела. — К.Ч. ), решительно, по-революционному ломающая то, что окостенело, одеревенело, не соответствует нынешнему дню, так же решительно отметет то порочное в практике преподавания литературы, о котором столько уже толкуют наша печать и общественность и в оценке чего сходятся и учащиеся, и родители, и сами учащие” [ Александр Твардовский, «Преподавание литературы — творческое дело» в книге «Статьи и заметки о литературе». М., 1961, стр. 212.]. Так оно и будет несомненно. Все, что в нашей педагогической практике встало в противоречие с действительностью, будет отметено, изничтожено.

Поэт оптимистически верит, что эта система уже отодвинута в прошлое.

“...Все то, — говорит он,-что мы называем догматической, формалистической, схоластической и иной манерой преподавания литературы, все это относится к прежнему дореформенному периоду школы”. Но старое не сдается без боя. Нам всем предстоит борьба с одряхлевшей рутиной, цепляющейся за привычный стандарт.

В эту борьбу попытался включиться и я. Скромная задача настоящей главы-обнаружить один из очень многих изъянов дореформенной школы, который, как мне кажется, до сих пор оставался в тени.

Я убежден, что изучение русской литературы станет лишь тогда живым и творческим, если из школьного обихода будет самым решительным образом изгнан оторванный от жизни штампованный, стандартный жаргон, свидетельствующий о худосочной, обескровленной мысли. Против этого жаргона я и восстаю в своей книжке, убежденный в самом сердечном сочувствии педагогов-словесников.

Ибо каждый, кому дорого духовное развитие наших детей, обязан, насколько у него хватит умения и сил, способствовать скорейшему преодолению гнилого и затхлого, ради нового — живого и творческого.

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Похожие:

Старое и новое iconПредуведомление
И все же Говорят, что новое — это попросту хорошо забытое старое. В нашем случае вполне позволительно будет самостоятельно изобрести...

Старое и новое iconПавел Глоба Живой огонь Учение древних ариев
Поэтому все новое, что создано по замыслу человека, по науке, считается лучшим, чем то старое, отжившее, что было раньше. То есть...

Старое и новое iconПрошлое несет в себе зерна настоящего и будущего и тот, кто не хочет...
«новое — это хорошо забытое старое». Это не значит, что история движется по кругу: разумеется, ей свойственно развитие; но параллели...

Старое и новое iconЭкономика и управление социально-культурной сферой» высших учебных...
К 12 Менеджмент гостиниц и ресторанов: Учеб пособие. — 2-е изд. — Мн.: Новое знание, 2001. — 216с. — (Экономическое образование)

Старое и новое iconИ. А. Бодуэн де Куртенэ и современное ему языкознание
Куртенэ, пытаясь параллельно выяснить их отношение к воззрениям других языковедов или к другим лингвистическим направлениям. Актуальность...

Старое и новое iconНоминанты на премию «Дюрандаль» за освещение ри-сообщества в средствах массовой информации
Довольно подробный и доброжелательный рассказ казанской газеты об очередном «Зилантконе». «Где еще, как не здесь, можно встретить...

Старое и новое iconНовое литературное обозрение

Старое и новое iconЧетыре признака этноса ал-мас’уди, «новое учение» Н. Я. Марра и теория...
Четыре признака этноса ал-мас’уди, «новое учение» Н. Я. Марра и теория плазматичности языка н. Н. Вашкевича

Старое и новое iconСвязывание свободных радикалов и предохранение от перикисного окисления
Диквертин (дигидрокверцетин) новое антиоксидантное и капилляропротекторное средство

Старое и новое iconПроект «наш путь»
Цель проекта: создать новое поколения юристов, готового работать на благо своей страны

Литература


При копировании материала укажите ссылку © 2015
контакты
literature-edu.ru
Поиск на сайте

Главная страница  Литература  Доклады  Рефераты  Курсовая работа  Лекции